Главная Новости Библиотека Тол-Эрессеа Таверна "7 Кубков" Портал Амбар Личные страницы
Игры Юмор Литература Нетекстовые материалы


Эстера

Полярный день над Ледовитым океаном

Мне холодно. Не то ледяной, не то железный ком стоит в груди, от него голос бесперечь срывается на тоненькую фистулу, от него дрожат и не гнутся пальцы, а губы нервно вздрагивают. Не растопит этот лед последнее осеннее солнце, не согреет ласковый сухой ветер, терпко пахнущий листопадом и кострами, не расцветят теплые золотые оттенки еще не поблекшей листвы. Небо сегодня пронзительно-светлое - прощальное, нездешнее небо. Глядя на него, хочется умереть.

Нет, а вот это я написала зря. Сейчас не к месту писать о смерти - даже в "лирическом дневнике", где и я вроде бы уже как и не я, а некое "переживание переживания" меня. Нельзя говорить о смерти, когда она на пороге и не просто на пороге: она растворена в воздухе, проникает беспрепятственно в любую щель, не боится икон - вот они у меня над кроватью - и почему-то пахнет ландышем, хотя в моей комнате ландышем пахнуть нечему



Ах читатель-читатель! Простите вы мне эту инфантильную патетику, устаревшую еще году эдак в 1905, у символистов. Не судите меня строго, мне всего девятнадцать лет, и учусь я на третьем курсе филфака. Этого достаточно, чтобы понять, как глупо и нелепо я пишу, но недостаточно - чтобы написать умней и лучше.


Впрочем, Бог бы с нею с патетикой, ибо самый страшный грех мой - не этот. Действительно гадко - думать о "читателе", ломаться и кривляться, как актриса их погорелого театра, даже на страницах своего дневника, а приори ни для какого "читателя" не предназначенных, и потихоньку думать, даже самой себе не особенно-то желая признаваться в своих мыслях: вот, дескать, распишу поцветистее да и тисну куда-нибудь как рассказ. Но это уж просто натура такая сволочная - везде играть роль, даже с собой наедине.

Так вышло, что последние месяцев пять мы с Лизой почти не общались... вот тебе и неразлучные подружки с четвертого класса! Где-то в марте она почти перестала появляться в университете, а когда появлялась - старалась держаться от меня подальше, а все мои попытки выяснить, в чем дело - игнорировала. Я обиделась и дулась довольно долго; впрочем, Лиза на мой надутый вид не обращала ровно никакого внимания.


В апреле ее за прогулы уволили из библиотеки, где мы подрабатывали вместе, и - удивительнее всего - Лиза не выглядела расстроенной по этому поводу. Тогда я подумала, что она имеет на примете другую работу - полегче и пооплачиваемей - или же решила все время потратить на основательно уже подзапущенную учебу, но ошиблась. На занятиях Лиза перестала появляться вообще, а новую работу, как я выяснила у ее мамы, так и не нашла. Сессию она также не сдала.Я не знала, что и думать: мысль о возможном романе легчайшей рябью потревожила гладь моего сознания, но так и исчезла, не оставив сколь-нибудь заметного следа. Остановилась я на том, что Лиза просто устала и решила отдохнуть от всего, в том числе и от меня.

Особенно раздумывать было, впрочем, некогда: я усиленно писала курсовую, потом началась сессия, а после ее окончания нас, временных сотрудниц библиотеки, уволили на лето и я с чистой совестью укатила к тете Розе во Владивосток - до самого сентября. Там, естественно, была благодать - куча книжек, дешевый Интернет, море, экологически чистые фрукты со своей дачи, так что и тут мне было не до Лизы.

Где тут моя вина? Но есть она, вина эта, иначе почему бы мне становилось так мутно и муторно, как только я подумаю о Лизе? А если Лиза умрет? Уже и об этом шуршит-вьется змеиный шепоток ушлых соседок-домохозяек. Родственники, конечно, соберутся тут же - целый пандемониум полинявших, но все еще энергичных тетушек, станут варить, жарить, печь, весело покрикивая друг на друга. Что свадьба, что похороны - суть одна: хлопоты для хозяйки, оживленная суета и чувство собственной нужности - для родственниц, большое угощение - для всех остальных.

Так говорит баба Соня - просто и даже несколько цинично - а мама хмурится, потому что нельзя говорить пошлости при ребенке, то есть при мне. Да какой она ребенок, возражает баба Соня, уже взрослая, пусть знает, как все есть в жизни... Чего она только добивается? Я и так вижу, что все плохо. Но лишь бы Лиза выжила

Из Владика я вернулась к самому началу учебы. Лиза появлялась на занятиях от случая к случаю, что не удивительно - сдавала долги, а дозвониться до нее я не могла - все время дома не заставала, о чем ее мама, Наталья Львовна, говорила мне таким раздраженно-обреченным тоном, что мне - с одной стороны - становилось стыдно расспрашивать дальше, лезть своими немытыми лапами в чужую душу, а с другой - хотелось расспрашивать еще и еще, потому что ситуация не нравилась мне все больше. Победил стыд.

И вот две недели назад произошло Событие. Лиза сама позвонила мне. Я было обрадовалась, но... Сдавленным и каким-то неуверенным голосом она сообщила, что поссорилась с матерью, и попросилась пожить несколько дней у меня. У меня сердце захолонуло так, что я едва удержала в руках телефонную трубку. Причины этого я не могла бы рационально объяснить ни тогда, ни, боюсь, сейчас, но что-то во всем этом было настолько не так...

"Конечно, приезжай", - безжизненно уронила я.

- Лиза приедет? - обрадовалась мама, слышавшая наш разговор. - Пусть книжку мне привезет почитать.

- Слышишь, Лиза? - я натужно засмеялась в трубку. - Мама дамский роман требует.

Я не слышала, что отвечала мне Лиза. (Книгу она таки привезла).

Когда Лиза вошла, я с трудом ее узнала, а тревога моя усилилась. Откуда бы? Вроде Лиза была как Лиза, только одета необычно - блузон навыпуск, она никогда раньше так не носила, и сам блузон какой-то незнакомый, уж я-то Лизины вещи все знаю, но очень даже симпатичный. (Как впоследствии оказалось - еще бы, в бутике купленный.) Я не могла этого понять.


Поверьте, читатель, все это так и было, я не проецирую теперешние ощущения на то время. В ней - как и в этом неожиданном ее приезде - все было не так, а запах ее духов чуть меня не удушил. Не потому, что она без меры этими духами облилась - духов было в меру. Но такой уж запах - аромат ландыша и, как показалось мне, откровенный, даже до непристойности, запах женского тела.

"Diorissimo", сказала она, заметив, как напряглись мои ноздри. "Не настоящий же? То, что у нас в России - все подделка" - удивилась я. Сейчас я могу поклясться под любой присягой, что видела, как у нее дрогнули руки и как она, опустив глаза, забормотала: "Ну, ты же понимаешь, что у нас в России - все подделка", - она повторила мои слова точь-в-точь, как попугай. Что с ней такое?

Стала переодеваться - и совсем невыносимой стала тревога. Что-то не так у нее было с нижним бельем, сейчас даже понимаю, что. Оно было слишком стильное - не те привычные китайские трусики-лифчики, какие только и по карману при наших достатках. Лизино белье было дорогое, но этот факт я осознала уже гораздо позже, а тогда ощутилось одно - дисгармония. Да и тело у нее изменилось, стало каким-то лощеным, что ли. Самодовлеющим, я бы сказала.

И тогда-то она неосторожно повернулась ко мне боком... "Я тебя правильно поняла?" - ляпнула я, еще толком даже не осознав, что же следовало "правильно понять".

- Правильно, - вздохнула она, - только давай я не буду тебе ничего рассказывать, хорошо?

"Так она и с мамой из-за этого поругалась", - дошло до меня через секунду, а вслух я только и сказала:

- Хорошо.

Мама моя (для нее-то как будто ничего не случилось!) позвала нас ужинать. Я - машинально уже, не задумываясь - вошла в свою домашнюю роль - девочки-дочки, у которой не может быть никакой личной жизни, и чья подруга просто не может забеременеть. Как из голодного края приехала, накинулась на картошку с мясом (это, надо заметить, было непритворно, от волнения у меня всегда разыгрывается аппетит), трещала, как сорока, несла какие-то глупости, в которых не было ни складу, ни ладу, разбила чашку - хорошо хоть осколками не порезалась. Лиза не ела и отмалчивалась. Мама ничего не заметила.

Поели. Хотели поболтать перед сном, как это прежде бывало, но разговор не клеился: начиная фразу, я уже знала, что не закончу ее и что останки ее беспомощно повиснут в воздухе. Так и заснули - я на кровати, Лиза - на раскладном кресле, на котором всегда спала, когда оставалась у меня ночевать.

Утром - ненавижу утро! - я, как всегда, опаздывая, побежала на работу, Лиза еще спала. Когда я вернулась, не было еще ни ее, ни мамы. Лиза пришла чуть позже, вся бледная и никакая, сразу же разложила кресло и легла.

Еще не хватало... что же с ней такое-то? Я, слабо понимая происходящее, с места и в карьер запричитала, как крестьянская баба в представлении писателя-интеллигента. Что я несла - дословно не помню, смысл сводился к вопрошанию: "Лизонька-а-а, ла-астонька-а-а моя-а-а, что же таки случилось-та-а-а?"

Лизонька, как прямо в сентиментальном романе, рыдала у меня на плече и... ничего не говорила. Потом призналась, что у нее страшно болит живот и, кажется, кровотечение, только не надо волноваться, все скоро пройдет.

"Так у тебя же выкидыш будет!" - как и вечером, не подумав, ляпнула я. Лиза только головой покачала и... свалилась в обморок. Честное слово, я не знаю, как поступать, когда у меня на глазах падают в обморок. Слышала что-то такое, что нужно бить по щекам и давать нюхать нашатырный спирт, но нашатыря у нас в доме отродясь не водилось, а по щекам надавала - мало не покажется. В конце концов, догадалась вызвать скорую. Скорая приехала, как и полагается (и прошу прощения за каламбур), скоро. Часа через полтора. Вместе поехали в гинекологию, вот там я и узнала, в чем дело: аборт, сделанный на таком сроке, на каком уже абортов, по-путнему, не делают, потому что опасно.

"Ха, какие мы наивные - аборта испугались", - сказала бы на моем месте женщина из поколения наших мам, чей менталитет столь рельефно выразила великая чернушница Л.Петрушевская. Да вот, испугались. Безопасный секс, французский парфюм (где бы его ни сделали - в Арабских эмиратах или на Малой Арнаутской) и кружевные трусики (хотя бы и китайские) ничем не хуже абортов, духов "Красная Москва" и цветастых трусов Урюпинской швейной фабрики "Рассвет коммунизма". Мое право - бояться абортов.

Домой я приехала поздно, маме - естественно, машинально, легко и не напрягаясь - соврала, что у Лизы лопнула киста. Мама, тоже страдавшая в свое время по-женски, поохала сочувственно и строго-настрого велела ехать к Лизе как только врачи пустят. Я покивала согласно и пошла спать, но перед сном решила почитать.

Нетвердой рукой схватила с полки первое попавшееся, а первым попавшимся оказался, как ни странно, дамский роман, причем тот самый. Не очень люблю это чтиво и уж тем более не покупаю, но не Джойса же мне теперь читать! А так хоть поиздеваюсь над человеческой глупостью: какие бархатные платья, "соблазнительно открывающие ложбинку между маленькими упругими грудями" носит милая златоволосая героиня, какую "нежно-розовую лососину" ест, каким "ароматным сансеррским вином" запивает и с каким наслаждением "принимает в свой грот любви его гордое мужское орудие".

Полюбоваться не получилось, потому что сразу стало не до смеха. Вопреки классическому сценарию, где "первый" - он же "единственный", он же "самый выгодный жених в графстве", я сразу же наткнулась на сцену соблазнения "невинной девушки" "циничным распутником", который никак не тянул на роль "единственного" и тем более "самого выгодного жениха в графстве" - по причине того, что был:

женат;
разорен;
старше нашей красавицы на двадцать пять лет;
негодяй, на коем пробу ставить негде.

В дамских романах нет места для столь вульгарной лексики, но по-нашему, по-простому, такой тип называется "старая вешалка")

Сцена соблазнения была выдержана в трогательных пастельно-постельных тонах, так что я невольно завсхлипывала (от смеха), но вот последующая - необходимейшая, необоримо требуемая всей нехитрой логикой повествования - сцена "вышвыривания жертвы соблазна за порог наутро", была написана, как ни странно, неплохо. Особенно к месту была деталь: выходя из замка, Элиза слышит колокол. (Да, ее звали Элиза: Элиза, Лиза...) Не спрашивай, как говорится, о ком звонит колокол...

Да, звук колокола бился в мою душу, проникал в мою плоть, я врастала в него всем существом, сама становилась литой медью и холодным торжественным звоном, исполненным неземной тоски по навеки погибшим душам и нежной - откуда у колокола нежность? - почти неуловимой надежды на спасение.

Колокольный звон утих так же внезапно, как начался. В этой комнате не было ничего, что могло бы издавать такой звук. В этой комнате я привыкла - впрочем, как можно привыкнуть всего за несколько раз? - слышать совсем другие звуки. Тягучий и чувственный блюз, тяжелое прерывистое дыхание мужчины рядом со мной и - Господи, как такое возможно? - собственный тоненький стон.

В квартире слышно только капанье воды из незакрытого крана (оно и показалось мне колокольным звоном) и мой голос - тоненький и дрожащий, прерывающийся даже не от слез, а от сухих рыданий и иногда сходящий на шепот. Бессвязный монолог. Мой собеседник - Алексей Васильевич, отец моего бывшего одноклассника Кольки Резникова - не отвечает... не удостаивает ответом.

Я не поняла, как это произошло первый раз, а потом мы несколько раз встречались в этой самой квартире, и за эти несколько встреч я привыкла - как к наркотику, и уже ничего нельзя было поделать. А может, не столько к нему, а просто - привыкла чувствовать себя Женщиной. Раньше у меня не было возможности покупать себе хорошую косметику и приличное белье, а теперь я уже без этого не обойдусь, и врать тут нечего, и нечего стыдиться. Разве плохо любить свое тело?

Ему нравилась моя любовь к себе, и он, казалось, любил мое тело больше, чем я сама. Мы ни о чем и не говорили, кроме реальности тела, а когда я заговаривала о внешнем мире - он лишь усмехался ласково и презрительно, но мне ничуть не было от этого досадно.

Я любила рассматривать себя в зеркале голую - до мельчайших подробностей. Лицо, грудь, каждую жилку на руках - обожаю свои руки, они белые, как речной туман, как белый кахолонг. А он - одетый, пахнущий дорогим кофе и табаком, смотрел на меня, и я каждой клеточкой чувствовала, что принадлежу ему, что сама по себе никто и ничто, но что он любит меня именно за это. После этого он брал меня (имел, драл, жарил, натягивал - именно так это и называется, какие уж там "занятия любовью"), не раздевшись, едва расстегнув брюки, и я сходила с ума от счастья, а после всего хотела понежиться в его объятиях, но он никогда этого не позволял, а чаще всего говорил мне сухо и повелительно, что у него нет времени и что пора идти. Но я и на это не обижалась, а порой меня это даже возбуждало.

- Алексей Васильевич... ну почему, почему вы не хотите дать мне эти деньги? Мне они нужны как можно скорее, а то будет поздно. Ведь для вас это совсем не много. Поймите, я еще не готова к такой ответственности - родить ребенка, ну почему вы не дадите мне один, всего один, смотрите - один шанс? Почему? Ведь вы этого ребенка не хотели, вы всегда так старательно предохранялись, вы сами мне говорили, что мне еще рано рожать... Почему?

Алексей Васильевич молчит. Выжидает. Я не смотрю на него, опускаю глаза. Я ему уже безразлична. Особенно после того, как нас застала Марина и устроила жуткую сцену. В те редкие минуты, когда мы говорили о чем,-то кроме секса, он честно сказал мне, что я для него - просто приятная случайность и повод расстаться со стервозной любовницей, а он для меня - билет во взрослую жизнь и лекарство от юношеского идеализма. Но я влюбилась в него - из-за того, что он сильный, а я могу позволить себе быть с ним никем, милой и сладкой глупышкой, которую балуют, одевают и... бросят, как только надоест.

Не пора ли и в самом деле посмотреть правде в глаза? Разве на нем клином сошелся свет? Я молода, красива, сексуальна, любой будет счастлив получить меня, и косметику будет мне дарить не хуже... Только бы Резников дал денег на аборт! Любишь кататься - люби и саночки возить, как говорит пословица.

Оказывается, я говорю это вслух, а он наблюдает, наблюдает, и - взглядываю исподтишка - на его лице нет ничего, кроме презрения. Какая теперь разница? Я его заслужила, это презрение, в любом случае, как бы ни поступила. А может, родить? Нет, это глупости. Стану такая же поблекшая и занудная, как тетя Люся - тоже мать-одиночка, а зачем это мне нужно? И фигуру себе всю испорчу, а еще, говорят, после родов у женщины все там внутри становится шире, а мужчинам это не нравится.

Уже не боль, не тоска - а тупое отчаяние от мысли, что иначе нельзя, что жить больше незачем. А вода из крана капает, капает, капает... мне физически больно, я мозгом чувствую этот звук.

- Мне странно, как ты, филолог, забыла цитату из вашей культовой книги: ничего не проси у тех, кто сильнее. Сколько тебе надо?

- Не... не знаю... - шепчу я. - Ничего мне не надо, оставьте...

- Ну вот и ладно. До свидания, у меня через полчаса встреча, иди, иди...

- Лариса, ты все спишь? - мама, лицо испуганное, давно не крашенные волосы падают на лицо.

Вот тебе раз. Уже, оказывается, утро. Комната. Моя. Вот портрет Гумилева, вот полка с моими любимыми морскими ракушками, а вот репродукция врубелевского "Демона сидящего". Пианино раскрытое, хотя я уже дня три не играла. Как же это так?

- Мама, сколько время?

- Двенадцатый час.

- Не ходи на лекции. Отдохни.

Вот он, листок. Как раз был книжка была им заложена на той сцене, с колоколом... Лизин дневник. Я так и заснула с ним в руках. Если бы ее не было, я бы подумала, что это мне приснилось: все в одну кучу, да как складно - так могло бы только мое бессознательное... да еще - сама жизнь. Все тут: и сцена из романа, и новый лощеный облик Лизы, и папа обалдуя Кольки - весьма преуспевающий предприниматель Алексей Васильевич Резников - роковой мужчина, такой, что даже у меня сердечко екнуло, когда он на выпускном сделал мне комплимент, и блондинистая Маринка с пятого курса, которую, говорят, не так давно бросил не то богатый муж, не то любовник, и полинявшая Лизина тетя Люся...



Но Лиза-то какова! У меня просто слов нет! Хотя какие тут слова...


А какие слова? Со мной бы этого не случилось? Вот влюбилась бы - небось точно так же позволила бы "драть, не снимая пиджака". Сама такая максималистка. Потому что если любишь, то ни о каком достоинстве уже не думаешь, не остается никаких барьеров, никаких стен - вот, грудь открытая, хоть режь, если совсем злодей. Вся, как на ладони, перед тобой... Ничего про запас, ничего для себя, никаких предосторожностей, "яиц в другой корзине", "доверяй, но проверяй"... все ему, родимому, на блюдечке! Бери, бери, дорогой, подлец, негодяй, любимый - сколько унесешь, сколько совесть не замучает. И также бы млела от дорогих подарков и пренебрежительного отношения к себе - потому что не в корысти дело и не в богатстве, а в принципе. Мужчина, подавляющий тебя силой и способный окружить тебя роскошью - это все-таки немного не то, что мужчина, к роскоши равнодушный и относящийся к тебе, как к равной. Нет, нельзя ее осуждать за это, ну то есть совсем обвинять не в чем. А вот его...


Тьфу ты! У меня-то отчего голова кружится? Меня-то, слава Богу, пока никто не собирается заваливать подарками и "драть, не снимая пиджака". А хоть бы и Резников... Какая он все-таки сволочь.

Нет, лучше еще поспать.

Держи карман шире - заснешь тут, если из двора доносятся звуки духового оркестра, добивающие своей помпезной безвкусицей.

И не только безвкусицей, моему воспаленному воображению они кажутся предзнаменованием. Не слышать бы, но как ни затыкай уши - все равно проникнет, настигнет, напомнит о том, что у всех людей судьба одна и та же: взятому из праха - в прах возвернуться.

Мама, зову я, кого хоронят? - Отдыхай, Ларик, это в соседнем доме...

А потом еще будут пластмассовые цветы... Ну почему не дадут душе отойти спокойно? Зачем этот последний позор? Чтобы показать, как ничтожен человек? Господи... и так не слишком ли мы наказаны, чтобы терпеть еще и это?

На лекции я все-таки пошла: поднялась, таблетку аспирина в зубы, чтобы голова не болела, по волосам пару раз расческой махнула, синяки под глазами заштукатурила, губы подмазала бордовым, влезла в джинсы и водолазку, сверху любимый кожаный пиджак - вроде готова, хвост пистолетом, смотреть страшно - ну ничего, переживут как-нибудь, пусть не смотрят.

Лучше бы не ходила. Что за сарафанное радио работает в нашем маленьком городке, что не успеет что с кем случиться, как все про это уже знают? И сейчас, не успела подойти к аудитории, как обступили меня с вопросам, не пройти не проехать: а как сейчас Лиза да неужели ты Лариса лучшая подруга так ничего и не знала до последнего а правда Лизу изнасиловали а правда отец ребенка жениться обещал и не женился...

У меня зашумело в голове и, кажется, я побледнела, как стена - в любой момент я могла свалиться в обморок. Но последний гвоздь в мой гроб вбила проходившая по этому же коридору Марина - та самая, с пятого курса - высокая, по-модному тощая и узкобедрая, в обтягивающих джинсах и пестреньком пуловерчике "букле" ценою даже не возьмусь гадать сколько долларов, с обалденно дорогой бижутерией в ушах и на пальцах. Я почувствовала дикий комплекс неполноценности рядом с нею - и за синяки под глазами, едва замалеванные тональным кремом ("Орифлейм", конечно, но все равно...), и за немодное прилизанное каре, и за далеко не голливудскую фигуру, и за обкусанные ногти. Я захотела провалиться сквозь землю.

Она подплыла ко мне в облачке парижской "Дюны", нехорошо скривила свои перламутрово накрашенные губки и...

- Доигралась твоя подружка? Наверное, сама не знает, от кого залетела?

Мариночка, с несколько нарочитым брезгливым достоинством ответствовала я (а сама держалась за стену, чтобы тут же не свалиться), что за мексиканский сериал?

- Какой сериал! Про это весь город говорит. Все знают, кроме тебя. Это у нее коронный номер - обслуживать сразу пятерых.

- К-к-каких пятерых? Как обслуживать? - я просто и честно не поняла, о чем она говорит. Как факт.


- А как шлюхи клиентов обслуживают?


- Да ты совсем с ума сошла? - крикнула я. Марина невольно шарахнулась. На руках у меня с обеих сторон тут же повисли девчонки - такое, видимо, у меня было выражение лица, что они решили от греха подальше меня удержать. Мне стало смешно.


- Да вы что, девочки? - натужно расхохоталась я. - У Маринки шарики за ролики заехали: сначала городит черт знает что, потом думает, что я ее бить буду. Ты бы, Марин, к психиатру сходила. А то мало ли, мне с тобой рядом быть страшно - вдруг ты на меня кинешься?


Девчонки пожали плечами, а Марина горделиво, павой, уплыла, огрызнувшись напоследок: сама, мол, психопатка!

После занятий я решила малость погулять - проветриться, все равно делать нечего. Не домой же идти - сходить с ума, метаться из угла в угол и все вынюхивать запах ландыша, который, по идее, давно уже должен был выветриться. А на улице хоть погода была прекрасная - теплая и почти безветренная.

Тепло-золотые тополиные листья с тихим нежным шорохом падали к ногам, пока я шла по аллее. Мне стало светло и тоскливо - как всегда осенью. Люблю ее - всякую: пышное золото сентября и голые размокшие ветви конца октября, хрустальную ясность безоблачного неба и серо-лиловые тяжелые тучи. И звезды осенние - крупные, готовые сорваться с неба, как слезы с ресниц.

Я не могу противиться осенней магии, несмотря ни на что. У любого времени года существует некая сердцевина, некая ось - время, когда земную, зримую природу, как кинжал, пронзает видение вроде бы и той же природы, но вечной и чистой, лишенной проклятой двойственности, смертной тени, сопровождающей даже самое лучшее, что есть в нашем мире.

Лиза никогда ничего этого не чувствовала - потому что даже не подозревала о зле и смерти, а может, воспринимала их как само собой разумеющееся. Она жила чувством, для нее все было прекрасно, она любила все таким, какое оно есть - жадно и радостно впивала жизнь. Она не одобряла моих умствований - говорила, что все это рассудочно, не от души; что не надо засушивать живые цветы, быть как медь звенящая, кимвал бряцающий. Она и ракушки мои не любила, живой склизкий моллюск был ей милее самой красивой и звонкой раковины. Она никогда не забывала, что никакого моря в ракушке нет, даже унылого Ледовитого океана, не говоря уж о Море, не то придуманном, не то вычитанном мною в детстве, льдисто-бирюзовом, которое плещется у самых последних берегов земли, там, где она сливается с небом. Лиза знала, что такого Моря в природе не существует, а слышен в ракушке только шум крови, простой и красной крови человеческой. И это ничуть ее не огорчало, а я ей завидовала. Зря ли?

...Лиза умерла. Я сначала не поняла, мне послышалось даже "поправляется", потом - в замороженном горем мозгу возникают и не такие мысли - я подумала, что мама так зло шутит, и не возмутилась этой шутке - слишком все дико было. А потом... а потом я все равно не почувствовала ничего - как будто часть моей души заледенела, превратилась в серый хрусткий лед.
Не просто холодный ком в груди, а и само сердце стало ледяное, мертвое.

Комната Лизы. Разоренное девичье гнездышко, холодное теперь и нежилое, и это видно сразу, хотя все будто бы по-прежнему: вон Барбара Картленд на столе лежит, а на подоконнике - Жорж Санд, на спинке стула - голубой домашний халатик, и круглое зеркало на стене даже не завешено, хотя положено завешивать, если в доме кто-то умер. В комнате пахнет легкими цветочным духами, но сквозь этот милый запах пробивается запах пыли и плесени - запах склепа.

Ларочка, может что-то себе хочешь взять? На память? Это спрашивает Лизина мама.

Конечно, - шепчу одними губами.

Вещи, вещи... и каждая говорит о незатейливом девичьем бытии, ароматном, как лаванда, которой душилась Лиза, освященном тончайшим веянием духа чистого и нездешнего... Сережки с эмалевым узором из голубых фиалок - пожалуй, их я и возьму. Уши она не успела проколоть, а у меня проколоты с детства.

Украшения - все бери, шепчет Наталья Львовна, у нее была только одна драгоценность - золотой перстенек, в нем я ее и похороню, а бижутерию - возьми, будешь вспоминать.

Но обманчив лик вещей - еще более обманчив, чем человеческие лица. Лгут фиалки, цветы невинности. Лжет белое выпускное платье с воланами, в котором похоронят Лизу. И я никогда не скажу правды о том, какой она стала. Пусть. Бог ей судья.

"Дура, корова, ишь чего нафантазировала! - внезапно очнувшись, обругала я себя. - Как не стыдно? Ведь накличешь же беду, куда ее не звали. Своими фантазиями дурацкими накличешь. Немедленно прекратила! Ну?" И тут же сама себе ответила, обреченно махнув рукой (про себя, конечно, не хватало еще на улице жестикулировать и разговаривать сама с собой): "Баранки гну! Стерва бессердечная..."


А дома решилась. Сейчас, конечно, понимаю, каким это было идиотизмом, но тогда - поверьте, читатель! - иного выхода у меня быть не могло. Иначе я бы сошла с ума.


На последнем звонке в школе мы все, даже никогда близко не дружившие, обменялись телефонами и записали их в особый блокнотик, подаренный нам классной руководительницей. Там же был и телефон Коли Резникова, которого недолюбливала я, но который был неравнодушен к Лизе. И - о да, вы, читатель, угадали! - я позвонила его отцу.


В другом состоянии руки бы у меня тряслись и холодели от страха, а голос перестал бы слушаться, так что я и не знаю, как смогла бы разговаривать - но сейчас мне стало настолько уже все равно, что я набирала номер почти не дрожащими руками и говорила абсолютно спокойно, разве что слишком тихо и медленно.


"Алексей Васильевич, алло, это Лариса Хасанова. Одноклассница Коли, вы меня не помните. А я вас помню, но это неважно. Нет, не Колю. Как в Англии? Молодец. Нет, я буду говорить про Лизу. Лизу Шестинскую. А..."

И ответ его, спокойный и негромкий, произнесенный чуть сомневающимся тоном, прозвучал для меня как колокол, сверкнул как молния:

"Лиза Шестинская? А кто это? Тоже в вашем классе училась?"

"Ккккаккк? Как вы можете ее не знать, если..."

"Если - что?"

"Послушайте, Лиза в реанимации, у нее кровотечение и может быть перитонит. Она делала аборт. На позднем сроке, потому что ей не хватило денег сделать аборт раньше..."

"И? - совершенное (или хорошо разыгранное?) недоумение в голосе. - Случай, конечно, прискорбный, желаю вашей подруге скорейшего выздоровления, но зачем вы мне это рассказываете?"

"Послушайте, Алексей Васильевич, я вас не виню ни в чем, не дали денег и не дали, не должны были давать, но зачем притворяетесь?"

"Я не знаю, о чем и о ком речь. Я даже не представляю, как она выглядит, эта ваша Лиза Шестинская. Какие деньги я должен был ей дать?"

"Повторяю же - не должны. Нет такого закона, по которому должны. Но ведь она умирает. Не притворяйтесь! Она от вас забеременела, и у вас деньги просила на аборт. А вы ей что сказали? Как ты, филолог, могла забыть фразу вашего культового писателя: никогда ничего не просите, особенно у тех, кто сильнее..."

Легкое сомнение в голосе:

"Интересно, у кого из вас такое богатое воображение: у вас или у этой самой Лизы?"

"Я читала ее дневник. Она мне его дала. Как раз перед тем, как ее увезли в реанимацию..."

"Замечательно, просто замечательно. Вашей подруге романы бы писать... Неужто я еще могу быть объектом эротических мечтаний? Польщен!"

Ах, читатель, читатель, милый мой, каким тоном это было сказано! За одну только эту иронию я готова была поверить, поверить безоговорочно, и еще ползать в ногах, вымаливая прощение за нелепые подозрения; готова была признать, что Марина не соврала, а Лиза и правда забеременела от своего клиента. Какая сила была в его голосе, в его тоне и словах? Или не мог Лизин демонический любовник быть таким? Или он обманул меня так же, как и ее - но по-другому? Не знаю, читатель; не знаю этого и до сих пор.


Разговаривать дальше было не о чем. Можно было еще расспросить о Марине, но... у меня язык не поворачивался, да и не было бы никакого толку от ответа. Ничего бы не доказал тот факт, что у них что-то было. Мне осталось только сдержанно попрощаться и повесить трубку.

Лиза выздоровела. Я была бы совсем дурой, если б надеялась, что все останется по-прежнему. В больнице я увидела тень прежней Лизы. И дело было не во внешности, хотя Лиза и правда посерела, и волосы ее золотистые болтались теперь вялыми серыми кудельками. Я хотела бы обмануться, решив, что именно в этом все и дело, но - не получилось. Даже, по большому счету, дело было и не в Лизе как таковой, а просто встала меж нами стена из цельного не то стекла, не то льда: видно друг друга, а не подойдешь. Говорили о чем-то и знали, что говорим не о том. Смеялись, но невесело. Делали вид, что щебечем по-птичьи, по-девичьи, но как-то натужно. Тягостно было, неуютно... не как раньше.

В больнице все было не так заметно, скрадывалось обычными больничными хлопотами (бульончик, бананчик, судно подать), и всю напряженность между нами можно было еще списать на больничный серо-белый, пропахший хлоркой и спиртом неуют, но потом все стало резче и больнее. Мы честно пытались изображать нежную девичью дружбу со всеми полагающимися атрибутами, но - надоело. Нельзя долго выносить постоянное чувство недоговоренности о чем-то постыдном: либо произойдет решающий разговор, либо мы разойдемся.

Может, надо было поговорить с Лизой по душам и выяснить, что же было на самом деле, но Лиза делала вид, что не понимает моих намеков, на прямые вопросы отвечала молчанием и не сказала ничего, из чего я могла бы сделать хоть какой-нибудь вывод. Может быть, сама не хотела вспоминать, а может - стыдилась меня. Я не настаивала. Я никогда не была назойливой и всегда щадила чувства, малодоступные мне самой. Я знала, что женская сущность, сокровенная и оскверненная, подобная стоячей воде, которой никогда не выйти к Морю, тайна Евы от Древа, соблазняющая взгляд кружевным бельем, а обоняние - тончайшим запахом тела и ландыша, сущность нежная и бесформенная, как внутренность моллюска, того, которого Лиза всегда предпочла бы мертвой звонкой раковине - сущность эта боится света, правды и определенности.


А в один прекрасный день Лиза с мамой, ничего не объяснив ни мне, ни моим родителям, уехали в другой город. Больше мы не виделись, как я ни старалась разыскать их через общих знакомых. Как в воду канули.


Резникова и Марину с тех пор я тоже не встречала.


С ними ушла из моей жизни вся темнота. Наваждение кончилось. Призраки не тревожат. Раковина души звонка и пуста. Евина тайна не откроется мне ни одним крошечным уголком, даже чернотой женского, того самого, треугольника сквозь солнечно-белый покров не сверкнет. Мне не нужно. У меня впереди жизнь. Да здравствует полярный день над Ледовитым океаном!