Игры Юмор Литература Нетекстовые материалы |
Нион
Светлой памяти бабушки моей, Гильмизямал Ахметзяновой,
по воспоминаниям которой написан этот рассказ
Ребенок плакал уже вторую ночь. Он ревел так громко и отчаянно, что уснуть не мог никто – ни дети, ни взрослые. При этом он не был голоден, отпихивал от себя бутылочку с молоком и мотал головой. Малыш явно хотел к маме.
Днем его носили на руках все обитатели коммуналки. Мальчик успокаивался, прижимаясь к теплому телу, но, стоило уложить его на кровать, начинал плакать вновь.
– Машка! – через всю квартиру кричала из кухни Галина. – Да возьми ты его на руки, зараза! Чего он у тебя орет?
– Откуда я знаю, чего он орет, – отбивалась двенадцатилетняя Маша. – Я детей не растила…
– Ты видишь, мне некогда? Видишь? Ну, так помоги матери, чем по улицам без дела скакать…
– Иди, деточка, – вмешивалась приковылявшая из своей конурки Анисья Кузьминична – Иди, поиграй с подружками. Давай мне Ванечку… маленький мой, иди сюда… Валенька, ты бы хоть здесь не дымила, – обращалась она к фронтовичке Валентине, беспрерывно курившей и кашлявшей на весь дом. Та послушно выбрасывала папиросу.
В разгар событий в квартиру заглянула соседка, с недоумением спросила:
– Люди, вы чего? Ай, обокрали? Что дверь-то входную не закрываете?
– Ой, Нюшка, – отмахивалась Галина. – Чего брать-то у нас? Долги наши?
– А что за концерт тут у вас? – не унималась соседка, проникая в кухню. – Чего вы все такие… как будто миллион потеряли?
– Потеряешь тут, – отвечала Галина, ожесточенно отскребая дощатый пол с облупившейся краской. – Тут не только миллион потеряешь – голову не найдешь.
– Беда, что ли, какая?
– Беда… – Галина распрямилась, огляделась, втащила соседку в кухню и заперла дверь. – У нас тут… в общем, позавчера Эмму нашу взяли.
– Как взяли? – не поняла та.
– Ну, как людей берут… в “черный ворон”.
– Ой, лишеньки! – всплеснула руками соседка. – Немочку вашу? Да за что же? Она же тихая…
– Да пес их разберет, – Галина понизила голос. – А она родила недавно…
– Ну, знаю, она каждый день с малышом гуляла.
– Ну вот… Ее-то взяли, а пацан остался. Я у них понятой была, пришли эти, а Эмма дите кормит. Пока обыск делали, не шелохнулась даже, головой не повела. А потом встала, парня отложила на кровать и тихонько так палец к губам прижала: мол, не разбудите ребенка. И вышла. А малец остался.
– Ой, Господи… И что теперь?
– Ну, что теперь. Ванька этот утром проснулся да давай жрать просить, и к мамке ему надо. С молоком-то мы устроились – у нас на работе у Клавки-приемщицы сестра родила, молока хоть залейся, аж, говорит, грудь болит. А мамку-то мы где возьмем ему?
– Дела… – покачала головой соседка.
– Вот тебе и дела… Так что давай-ка ты, Нюра, говори, за чем пришла, и мотай отсюда – мне сейчас опять за молоком для него бежать надо.
– Галь, соли одолжишь?
– Соли, соли... В банке вон, на полке стоит… и иди уже, ладно?
– Ладно, ладно… – и соседка выскользнула за дверь.
В первое послевоенное лето в большой коммунальной квартире в двухэтажном доме по улице Сталина было прописано четыре семьи. Четыре и жили, хотя по-настоящему полной семьи не было ни у кого. Галина, коренная здешняя обитательница, занимала самую большую комнату и тянула троих на свою зарплату прачки да мелкие тихушные подработки. Мужа ее, Семена, убили в первые месяцы войны. Коммуналка помнила, как страшно, по-звериному, выла Галина в октябре сорок первого, получив похоронку; как гонялась она за детьми со сковородником, крича отчаянно:
– Наплодил, сволочь, мне троих, а куда я вас дену, куда? Как я вас поднимать буду, на что жить станем? – и валилась головой на стол, а трехлетние близнецы вторили ей дружным ревом, прижимаясь к ногам тогда еще семилетней Маши. С тех пор чернота сошла с ее лица, таким же вздорным и крикливым остался характер, но на все уговоры подруг, что молода еще и о себе подумать можно, только отмахивалась: – А ну как и другого убьют? Еще раз хоронить? Нет уж, девки, на мой век хватит.
В маленькой комнатушке у самой входной двери жили две сестры, уже почти старушки, – Мария Кузьминична и Анисья Кузьминична, и, хоть и числились по документам замужними, но мужья их считались пропавшими без вести, и сестры уже не надеялись на их возвращение. Слишком много было таких, без вести пропавших в первые дни войны, и слишком мало их вернулось потом домой. Сестрам было уже хорошо под пятьдесят, но женщины они решительные и бойкие, недаром проработали всю войну в госпитале, занявшем их самое большое в городке здание – Дворец Культуры. Судьбы их тоже были схожи – обе вышли замуж уже довольно поздно, за тридцать, обе были бездетны, а потому всю нерастраченную любовь отдавали Галининым ребятишкам – Мария Кузьминична больше пригревала Машу, а Анисья Кузьминична присматривала за близнецами Петькой и Вовкой.
Валентина, занимавшая дальнюю по коридору комнату у самой кухни, дома почти не жила. Всю войну прошла она саниструктором, была крепкой, молчаливой и беспрерывно курящей. Валентине всего двадцать пять, но выглядела она на тридцатник с гаком – может, из-за гулкого кашля, а может, из-за вечной хмурости, не сходившей с ее круглого лица. В августе сорок первого ее с матерью эвакуировали из-под Львова, и в один из налетов мать погибла, срезанная осколком. Валентина пошла в ближайший военкомат и почти два месяца “штурмовала” измотанного военкома, упрашивая отправить ее на фронт. Она уцелела, но детей у нее не будет никогда, сказали врачи. Почти круглые сутки пропадала она в больнице, тянула едва ли не две ставки медсестры, домой приходила лишь поспать, и о чем думала, почти никто не знал. Впрочем, соседи уважали ее, а порой и жалели.
Немочка Эмма, тоже эвакуированная, жила в комнате с балконом, что вызывало горячую зависть Галины – вот где детские вещи летом сушить можно. Эмма, правда, не жадничала и часто пускала Галину с охапкой детского бельишка на свой балкон, но сама никогда не предлагала. Где жила раньше Эмма, чем занималась, никто не знал; она была хоть и вежливой, но еще более нелюдимой и замкнутой, чем Валентина. А может, и блаженненькой, вздыхали на кухне соседи. По слухам, она происходила из семьи какого-то крупного партийного чина, взятого в тридцать седьмом, а уж почему оказалась здесь, никто не спрашивал, и так было ясно – девушке с фамилией Вальдштейн никак не светило остаться в столице, когда началась война. Ее не любили и сторонились, но иногда жалели – за отчаянную некрасивость, за, по слухам, расстрелянную семью, за то, что перебивалась на крошечную зарплату уборщицы, за нелепую и чудаковатую вежливость – всем, даже пьяному слесарю Федору она всегда говорила “извините” и “пожалуйста”.
Кто из мужиков мог польститься на страшненькую чудаковатую немку, оставалось загадкой, и долго спорили бабы во дворе, кому пришлась по вкусу девица не первой свежести. Тем не менее, пришлась кому-то… и сияла робкой своей улыбкой, гордо неся впереди огромный, как дирижабль, живот. Эмма носила ребенка на удивление легко, даже похорошела, румянец появился на вечно бледном лице, а зеленые глаза за толстенными стеклами очков светились ровным мягким светом. Но никто, ни разу, ни одно существо мужского пола не пришло в ее каморку, ни навестило, будущий папаша так и не выдал себя, и даже усилия местных сплетников результатов не дали. Болтали, конечно, всякое, но втихомолку и осторожно.
И уж тем более непонятным стал арест Эммы. Мало кто верил, что эта сумасшедшая мамаша способна на глупость стать фашистским шпионом. Женщины, так любящие своего ребенка, боятся лишний раз улыбнуться и слово сказать, только б не подвергать опасности себя, а значит, и дите. Говорили, писала немка запрещенные стихи. Впрочем, говорить в ту пору отучали быстро…
Как бы то ни было, но там про малыша, видимо, забыли. Долго гадала коммуналка, почему оставила Эмма своего ребенка, не взяла с собой. Не могла же не понимать, что погибнет малыш без матери. А с другой стороны, может, и правда было что, и она не надеялась вернуться, а сыну дала хоть крошечный шанс? Кто теперь разберет. Да и надо ли…
Только куда его девать теперь, маленького…
– Да вы с ума сошли, – отмахивалась Галина от намеков соседок. – У меня своих трое, да чтоб четвертого чужого на шею сажать? Ну и что, что поможете? Вы сегодня есть, а завтра нет, а я тут майся с ним… Может, он вообще блаженный, в мать…
– Вот что, – сказала как-то вечером в субботу решительная и строгая Анисья Кузьминична. – Раз у парня мать государство взяло, так пусть оно и заботится. Вот в понедельник возьму отгул да пойду… туда… да спрошу, чего нам теперь с пацаном делать. На него, кстати, документ-то есть?
На кухне наступило осторожное молчание.
– Ася… – тихо крякнула Мария Кузьминична. – А ты уверена? Надо ли? Ведь две уже недели минуло.
– А чего? – неожиданно разозлилась сестра. – Нам его, что ли, в реке топить?
– Ну почему топить… – неуверенно проговорила Валентина, качая мальчика. – Ну… это… вырастим. Да и привыкли уже…
– Может, в детдом отдать? – предложила заглянувшая, как всегда, некстати Нюша.
– Пробовали, – вздохнула Галина. – Говорят, мол, документ нужен, что или мать померла, или ее вовсе нет…
– Так и так придется идти. Пусть хоть бумагу дадут, – поддержала Анисья Кузьминична.
Все опять замолчали…
– Да не боись, девки, – рассмеялась женщина. – Не звери ж там сидят, ни за что поди не посадят…
Кухня ответила ей гробовым молчанием.
Утро понедельника всегда бывает суматошным и злым. Невыспавшиеся женщины хмуро умываются, в воздухе слоями висит напряжение вперемешку с табачным дымом от самокрутки Валентины, ребятня путается под ногами и пищит, Галина отвешивает им подзатыльники. И в это утро все было, как всегда… все, да не все. Непривычное молчание давило на уши, забивало горло – словно чад большой приближающейся беды уже учуян и вот-вот ворвется, разрывая легкие. Галина попробовала было вякнуть: “А может, не надо…”, но оборвала сама себя: “Обойдется…”
День разгорелся, прокатился над летним городом, затянулся вечером и притих, наливая усталостью руки и спины женщин. В коммуналке было непривычно тихо – только голоса детей разбивали молчание. Кухня ждала. Кухня молчала и крепко курила, и даже соседка Нюша, заглянув робко, вымелась восвояси.
К ночи жильцы разошлись спать, одна только Мария Кузьминична, словно припаянная к месту, осталась сидеть у окна. Она ждала сестру, время от времени подогревала чайник, то и дело протягивала руку к забытой на подоконнике пачке табаку Валентиы, но отдергивала руку.
Сестра не пришла.
Не вернулась она и на следующее утро, и весь день так же просидела постаревшая женщина, уронив голову на руки. Только несколько раз выходила к малышу, когда он заводил свое громкое и требовательное “ля” в отсутствие других обитателей квартиры.
А когда пришло время зажечь свет, в кухню ввалилась Валентина, рыдая навзрыд и смеясь сквозь слезы, размахивая белым конвертом.
– Тетя Маша… Галя… счастье-то какое… нашлись!
– Кто нашелся, Валя? – тихо-тихо спросила, согнувшись над столом, Мария Кузьминична.
– Мои нашлись… тетя и брат… мы с ними в сорок первом потерялись… думала – убили… письмо вот… нашлись!
Едва заметно улыбнулась побелевшая Мария Кузьминична.
– Живы, что ль? Хорошо…
– Галь! – Валентина кинулась по коридору, застучала в дверь. – Мои нашлись! Я ведь писала, запросы посылала, и вот – не зря… К себе зовут… – голос ее затих, отрезанный стуком закрывшейся двери.
– Может, и Ася найдется… – так же прошелестела Мария Кузьминична, тяжело поднялась со стула и шагнула к столу. Стол завертелся, точно решил протанцевать с ней фокстрот, край выскользнул из ослабевших пальцев, земля со свитом опрокинулась, ударила в висок…
У постели старой и худой, как ветла, женщины, всю ночь просидела Галина. Растерянные близнецы несколько раз проникали в комнату, но под требовательным взглядом матери выметались вон. Утром Галина ушла, настрого наказав вернувшейся с ночной смены Валентине глаз с бабки не спускать. Той не привыкать было, и она лишь улыбнулась… все это время робкая и счастливая улыбка не слетала с ее лица.
Ближе к вечеру Мария Кузьминична открыла глаза и посмотрела на сидящую у постели Валентину ясным взглядом.
– Ну, и слава Богу, – облегченно вздохнула та. – Тетя Маша, может, покушаете?
– Потом, – прошелестела она. – Со мной… что?
– Да пустяки, – торопливо проговорила Валентина. – Сердечко чуть пошаливает. Через пару дней встанете… – и отвела глаза.
– Асю во сне видела, – сообщила Мария Кузьминична. Лицо ее на пожелтевшей подушке казалось восковым. – Валь…
– А?
– Ты бы это… чего я хотела-то… забыла…
– Вы молчите, теть Маша, вам много говорить нельзя…
– Ладно, ладно… Мальчонка-то как там?
– Да нормально все. Наелся только что, спит… Я его пока к себе взяла…
Они помолчали…
– Теть Маш… – нерешительно сказала вдруг Валентина. – Я ведь уеду, наверное…
– Куда?
– В Смоленск. Брат же там… – она снова улыбнулась. – Будем вместе… Я им написала сегодня…
– Вот и хорошо, – одобрила Мария Кузьминична и снова закрыла глаза.
– Теть Маш… – попросила Валентина, – погодите. Я не все еще… Я, знаете… я, наверное, Ванечку с собой заберу…
Мария Кузьминична приоткрыла один глаз и посмотрела на соседку.
– Ну, а чего, – пробормотала Валентина. – Если Эмма вернется, я тут адрес свой… оставлю… – голос ее угас под пристальным взглядом.
– Давно решила? – прошелестело с кровати.
– Нет… то есть я давно хотела – оставлю у себя. Я ведь… вы же знаете – мне-то самой не светит уже. Немец тот, гадюка… – она умолкла.
– Ну-ну, – подбодрила ее соседка.
– Ну, мы в сорок втором когда в окружение попали… пробирались к своим… – Валентина помолчала. – Отстала я от наших, одна была. И вот утром как-то в лесочке присела… по своим делам. И откуда тот кат, немчура, на меня вылетел? Вроде и осторожничала я, а не углядела… Он, должно быть, тоже от своих отстал, а может, дезертир… словом, налетел и давай лапать. Я было орать, отбиваться, а он – прикладом по башке. Очухалась – ночь, никого рядом нет, юбка рваная и кровищи льет… Что уж он там со мной делал – не знаю, Господь миловал, но, видать, позабавился. Как я его потом материла, что не убил сразу, оставил жить… Ну, выползла кое-как…смотрю – трое наших, хоронясь, идут. Я им: где ж вы, сволочи, раньше были… Выбрались к своим, я снова – пустите на передовую. Уж год спустя, когда валялась в госпитале после контузии, меня попутно и по этой части проверили. И доктор один… никогда его не забуду… сказал: сейчас, мол, сирот столько, что хоть любого бери. Скажи, мол, спасибо, что сама живая… Я тогда решила: лучше в одиночку помру, а то вдруг не своего любить не смогу. А сейчас… – она умолкла опять.
– Ну-ну, – снова подбодрила ее Мария Кузьминична.
– А сейчас смотрю на Ванечку и думаю: мой сыночек. Никому не отдам. Пусть хоть сажают вместе с ним – зубами драться буду, – и заплакала. Встала, подошла к открытому окошку, вцепилась зубами в занавеску.
– Полно, полно, – донеслось с кровати. – Не реви, силы побереги. Они тебе еще ой как понадобятся…
Валентину собирали в дорогу всей квартирой… точнее, теми, кто в ней остался. Кое-как оправившаяся Мария Кузьминична решила было напечь пирожков в дорогу, но старуху отговорили – сама едва на ногах держится. Галина притащила ворох оставшихся от близнецов пеленок и рубашечек и в ответ на возражения прикрикнула. Даже Петька и Вовка, посовещавшись, сунули украдкой в сумку свой старый автомобиль, на котором рукой Маши было написано: “На память”.
Маленький Ванечка, кажется, тоже проникся торжественностью момента – не орал, не требовал внимания, а только пускал пузыри и улыбался. Впрочем, вероятнее, что он просто привык к новой матери. Валентина, похудевшая, счастливая, не выпускала малыша из рук и то и дело улыбалась в ответ на наставления женщин.
Поезд уходил поздно ночью, и на вокзале сиротливо кучковались редкие группки провожающих. Галина расцеловала соседку, отогнула край одеяла и посмотрела на крошечное личико с темной родинкой на щеке.
– Устроишься – напиши, – сказала она. – Адрес вышли. Вдруг чего…
Валентина кивнула и засмеялась.
– Вот сподобилась… на старости лет. Старая новая мама…
– Дура. Какая старость лет? У тебя вся жизнь еще впереди. Еще, гляди, не одного вырастить успеешь…
Дали второй звонок.
– Иди уже, ладно. Удачи тебе, Валька. И прости меня, дуру, за все…
Женщины обнялись.
– Спасибо тебе, Галя, – крикнула уже из окна вагона Валентина. – Я напишу обязательно…
Галина кивнула, постояла у поезда и пошла прочь к едва освещенному зданию вокзала.
Вдруг остановилась, развернулась, бросилась обратно.
“Никак забыла чего?” – подумала Валентина, глядящая ей вслед. Галина подбежала к уже дрожащему от нетерпения вагону и знаками показала: стекло опусти.
– Валька, – негромко и торопливо сказала она. – Ты вот что… ты лучше адрес-то не высылай. А то придут опять оттуда… и спросят, не дай Боже. А так мы чисты останемся – знать, мол, не знаем, не ведаем. Ладно?
Поезд тронулся.
май 2006
return_links();
//echo 15;
?>
build_links();
?>