Диэр
Ab Absurdo1Это моя дурная привычка - угадывать взгляды и сочинять сюжеты без начала и конца. За кадром, пожалуй, должно оставаться даже слишком многое. Тогда реальность обретает свою чистоту и остроту. ... Ветер бросает нам в лицо мокрый снег. Можно отойти и встать под козырек подъезда, но будет слишком неприятно думать о жизни, которая копошится в том подъезде за твоей спиной. Такой мелкой, будничной - и случайно причастной к нашему разговору. От этого почти тошнит. Я слишком не люблю людей. А он идет - так же механически, как и я, презрительно не натягивая на голову капюшона - пусть его, этот снег, ничего страшного все равно не случится. Его рука в моей руке, перчатки сняты. Обе руки холодны, на улице всего лишь начало марта. Сырого, омерзительного, не имеющего ничего общего - с Весной. Я что-то говорю, ветер подхватывает слова и уносит - назад, как обрывки газет. Я не жалею о них, все равно - ничего значимого. Все, что имеет значение - это то, что мы держимся за руки. Но это тоже может утратить свой смысл. У светофора мы останавливаемся и он закрывает глаза. Поясняет - - Я хочу послушать шум машин. Он не сказал, что шум машин музыкальнее и ценнее того, что я говорю. Зато я могла бы подумать... могла бы... и я не отнимаю руки. Но сонная тяжелая волна отчужденности - накрывает. Заходим в кафе, не сговариваясь заказываем по чашке кофе и вазочке мороженого. Пару минут сидя друг напротив друга (vis-a-vis) - молча наслаждаемся теплым запахом специй, поднимающимся из чашек, и "невесомым" вкусом мороженого. Потом встречаемся взглядами и начинаем смеяться. Беспричинно и очень устало. В этом смехе можно прочесть все, что угодно - кроме веселья. Разве что, еще и то, что я старше его на пять лет, о чем никогда ему не говорила. - "Слышь, ты, Робинсон, - внезапно начинает цитировать он, - ты все скулишь. А я не уверен, что ты очень уж болен. Вид у тебя совершенно здоровый, просто ты все время торчишь тут на балконе, вот и напридумывал. Возможно, у тебя иногда колет в груди, у меня тоже так бывает, как и у каждого. Но если все из-за таких мелочей начнут, как ты, скулить, все балконы будут заполнены плаксами..."2 - Ты это к чему? - я притворяюсь непонимающей. Хотя все предельно ясно. Когда стихи - только о боли и ни о чем, кроме нее, когда в стихах есть усталость, но нет Идеи - их не стоит писать. Все верно, и нечего возразить. Он отворачивается к стене, делая вид, что пристально разглядывает панно - Петербург в XVIII столетии - и губы его складываются в саркастическую усмешку Печорина: - Да так, милая леди... должен же я хоть как-то запретить себе ныть в Вашем присутствии. Может ли ложь - даже сладкая, приятная, во спасение - быть оскорблением, когда "всем все понятно"? Опускаю взгляд. Не люблю чувствовать себя раздавленной змеей.
Я впервые удостоена чести видеть его вблизи. Только издалека - с коня, под черным знаменем с золотым драконом, в ореоле всеобщего восторга, в эйфории наступления. Казалось - он всех нас зовет к победе или к славной смерти, которая лучше обыденности, превыше жизни под каблуком колонистов... но только казалось, что - слышу его голос, это был язык символов, язык жестов, и этот жест - летящий, свободный, мощный, рука, устремленная вперед, к солнцу - он был чище и многограннее любых слов, которые мог бы измыслить человеческий разум. Так мы узнали, что солнце - это свобода и свобода - это солнце. Дарующее жизнь, данное ab inem всему миру, никому не принадлежащее, сущее, вечное. А после, в одном из боев, он, наш Командир, наш Вождь, был ранен. За жизнь его не опасался никто - после того, как врачи ампутировали ему правую ногу и собирались ампутировать одну из рук, поскольку началась гангрена. Он продолжал исполнять свой долг, но, как говорили, впал в тоску и начал заговаривать о своей бесполезности. Его можно понять, в принципе, летучие малочисленные отряды Освобождения, сильные своей неуловимостью и внезапностью, не могут позволить себе таскать за собою калеку... это подвергает опасности отряд, кроме прочего. Но чем мы будем без него, без ясности его ума, без чистоты его взора и задора его улыбок? Где была бы наша благодарность за то, что он сумел созвать нас, если бы мы могли покинуть его, оставить, забыть, забить - теперь? Он отказывался слушать мужчин, считая, что это речи, достойные женщин. И послали меня. Если женщинам можно - ну что же, пусть это будет нашим преимуществом: убеждать. - Здравствуй, Вождь. - я не кланяюсь, у нас не принято. Еще минута - и зрение привыкнет к темноте. - Здравствуй. - доносится с пола, из вороха тряпья: курток, сбитых так, чтобы это можно было считать лежанкой, бинтов, прочей ерунды. Странно... нас не так много, полторы сотни, мы полгода вместе... а не видела его ни разу вблизи и он тоже не знает, как меня зовут. - Сестра, я не хотел бы снова начинать эти разговоры. - Тебе нет замены на земле. - строго и печально говорю, понимая, что в одну фразу нужно суметь вложить все. Никогда еще молчание не было столь томительным. Каждая секунда отпечатывалась в крови. - Как тебя зовут? - неожиданно и хрипло наконец-то спрашивает он. И я начинаю различать его лицо. Совсем такой, каким я и представляла его: высокий лоб, узкая аскетическая складка добрых губ, большие глаза с "сумасшедшинкой", плещущей светом изнутри, высокие азиатские скулы и неумолчная страсть к победе - в каждом мгновении бытия. Еще - нельзя пропустить мимо внимания чувство, которым он дышит: любая победа сопряжена с жертвой и это неизбежность, fatum, закон мироздания... мне почему-то хочется его спросить - верит ли он в Единого. Он, этот человек. - Армэ. - отвечаю, опуская взгляд. Отпечатывая воспоминание в душе, как на коже. - Армэ, так или иначе, но мы победим. - он приподнимается на локте. - Если не будем успевать - все-таки бросайте меня, так и передай тем, кто сейчас за старших. Такова моя воля. Тогда там, за Пределом, я скажу Ему, что вы поступили так, как надо. Как и должны поступать те, кто любят эту землю и ненавидят Семизвездье и Древо. Сядь сюда. - снова неожиданность. Сажусь, давя дрожь, не думая, заставляя себя не думать о том, что сейчас случится... он берет меня за руку и в его рукопожатии - вечное пламя негасимой воли. На то и Командир, он не мог бы быть другим. - Спасибо, малыш. Иди, видишь? - он указывает на ворох карт, который, видимо разбирал до моего прихода, добро и чуть смущенно улыбается, - Я немного занят... все передай, как я сказал, хорошо? Будем считать, что пока сошлись на твоем... Я ухожу. С чувством неизбежности еще одной встречи. Я начинаю понимать, что с настоящего момента - живу его жизнью, его душой. Он никогда не станет моим любовником, упаси меня Пламенный. Это совсем другие узы, выше и сильнее личных. ... И я не уверена, Командир, что это - ты. В скупости жестов светловолосого парнишки, барда и фельдшера, который всегда был неизменно ехиден, слушая мои выступления в музыкальном кафе на Каменноостровском проспекте. Нет никаких фактов, говорящих - "за", никаких разговоров на заданную тему, никакой общей памяти... даже взаимной привязанности. Но временами наше общее молчаливое дежа-вю - невыносимо едино. И мы, независимо друг от друга каждый - начинаем искать повторения слов, движений, взглядов... критерий права на надежду? Он допивает кофе и во взгляде его отражается - внутренний диалог. - Я ведь никогда не ныл в Вашем присутствии, не так ли? - задумчиво говорит он, глядя в чашку, - Даже в самые трудные времена. Встает и быстро уходит, не прощаясь... эк его зацепило. Свое же собственное, я почти молчала. А я никак не могу сделать последний глоток, глядя ему вслед, даже когда фигура затерялась в толпе за стеклом. В горло не лезет, видите ли. Вот как мне его понимать... Почему-то в его присутствии мне не было холодно.
14:19 04.03.04
1 От абсурда. - лат. 2 Ф. Кафка, "Америка"
return_links();
//echo 15;
?>
build_links();
?>
|